– У него только один глаз, – заметила жена его, – а на месте другого у него какая-то бородавка.

– Это не бородавка, – возразил Робер Мистриколь, – а яйцо, в котором кроется зародыш другого, подобного же чертенка, у которого на месте глаза будет такое же яйцо, и так далее.

– А почему вам это известно? – спросила Гильеметта Ла-Мэресс.

– Уж почему бы ни знал, а знаю, – уклончиво ответил протонотарий.

– Какую будущность вы предскажете этому ребенку, г. протонотарий? – спросила Гошера.

– Ничего хорошего, – ответил Мистриколь.

– О, Боже мой! – проговорила стоявшая тут же старуха, – да как еще вспомнишь, что в прошлом году свирепствовала чума и что, по слухам, англичане собираются высадиться в Гонфлере.

– Это, быть может, – вставила свое слово другая, – помешает двору переехать в Париж в сентябре месяце; а торговля и без того уже идет так плохо.

– По моему мнению, – воскликнула Иоанна де-ла-Шарм, – для парижских обывателей было бы лучше, если бы этого маленького колдуна положить не на кровать, а на связку дров!

– Да и поджечь связку, – прибавила какая-то старуха.

– Это было бы благоразумнее всего, – сказал Мистриколь.

Какой-то молодой патер уже в течение нескольких минут прислушивался к болтовне кумушек и к рассуждениям протонотария. Это был человек с строгим лицом, с высоким лбом, с глубоким взглядом. Он молча протискался сквозь толпу, взглянул на «маленького колдуна» и простер над ним руку: – да и была пора, ибо все богомолки уж облизывались при мысли о хорошеньком пылающем костре.

– Я беру к себе этого ребенка, – сказал он. – И с этими словами он обернул его в свою рясу и унес его. Все присутствующие смотрели ему вслед удивленными взорами. Минуту спустя он скрылся за Красными Воротами, которые в то время вели из церкви в монастырь.

Когда первое удивление миновало, Иоанна де-ла-Шарм наклонилась к уху своей соседки де-ла-Готьер и сказала:

– Ведь говорила же я вам, сестрица, что этот молодой патер, Клод Фролло – колдун.

II. Клод Фролло

Действительно, Клод Фролло не был обыкновенной личностью.

Он принадлежал к одному из тех средних семейств, которых называли в прошлом столетии мелким дворянством или разночинцами. Семейство это наследовало от братьев Паклэ поместье Тиршап, составлявшее когда-то собственность парижского епископа, и 20 домов которого составляли в XIII столетии предмет нескончаемых споров и процессов в консисторском суде. В качестве обладателя этого поместья, Клод Фролло считался одним из семи «парижских помещиков», и в таком звании он долгое время и значился в парижских городских книгах, в которых его имя было занесено между именами Франсуа Реца и Турской коллегии.

Клод Фролло еще в детстве был предназначен родителями своими для духовного звания. Поэтому его научили латинскому языку, и он с отроческих лет привык опускать глаза и говорить тихим голосам. Затем отец отдал его в закрытую коллегию Торки, в Университетском квартале, где он и вырос над латынью и над требником.

Впрочем, он и по природе был мальчиком грустным, серьезным, прилежным; ученье давалось ему легко. Он не шумел во время рекреаций, не участвовал в шалостях своих товарищей и в кутежах их, и держался в стороне от беспорядков 1463 г., которым летописцы придали громкое название: «Шестой бунт в университете». Он не любил дразнить школьников других, менее аристократических училищ и подсмеиваться над их часто, действительно( весьма смешными костюмами. Но за то он, с другой стороны, усердно посещал все уроки. Аббат Сен-Пьер-де-Валь, читавший каноническое право, всегда видел Фролло сидящим на первой скамейке, против самой кафедры, усердно записывавшим на коленях, на роговой доске, лекцию профессора и дувшим зимою в окоченевшие пальцы свои. Равным образом, первым слушателем, которого видел по понедельникам на своих лекциях Миль-д’Илье, профессор декреталий, торопящимся, запыхавшимся, протискивавшимся в дверь аудитории, неизменно был Клод Фролло. За то последний и достиг того, что уже в 16 лет мог бы помериться в богословских познаниях с любым отцом церкви, а в схоластике – с доктором Сорбонны.

Покончив с богословием, он приналег на декреталии, и последовательно проглотил, в своей научной алчности, одни декреталии за другими – и Федора, епископа Испальского, и Бушара, епископа Вормсского, и Ива, епископа Шартрского, и Грациана, пополнившего декреталии Карла Великого, и сборник Григория IX, и послание «О зеркале души» папы Гонория III. Он сумел ориентироваться и разобраться в этой путанице средневекового гражданского и канонического права, в этом периоде, начинавшемся в 618 году с епископа Федора и оканчивавшемся в 1227 году папой Григорием IX.

Переварив декреталии, он набросился на медицину и на свободные искусства. Он изучил науку трав и мазей, приобрел основательные сведения относительно лихорадок и ушибов, относительно язв и нарывов, так что Жак д’Эспар охотно выдал бы ему диплом врача, а Ришар Геллэн – диплом хирурга. Словом, он прошел все известные в ту эпоху науки; он основательно знал латинский, греческий и еврейский языки, составлявшие в ту эпоху квинтэссенцию научной премудрости. У него проявилась настоящая страсть приобретать и накапливать научные богатства. В 18 лет он прошел уже все четыре факультета. Молодой человек знал только одну цель в жизни: учиться.

Как раз в это время необычайно жаркое лето 1466 года вызвало великую моровую язву, от которой умерло более 40,000 человек в одном парижском графстве, и в том числе, как говорит летописец Жан-де-Труа, «королевский астролог Арнуль, человек весьма мудрый, хороший и приятный. В городе распространился слух, что особенно сильные опустошения болезнь произвела в улице Тиршап, т. е. именно в той улице, в которой жили, в небольшом своем поместье, родители Клода. Молодой школьник в тревоге поспешил в родительский дом, и, действительно, войдя в него, увидел отца и мать, одновременно умерших накануне; от всего семейства Клода остался только маленький брат, находившийся еще в пеленках, который, оставшись один во всем доме, кричал благим матом в своей люльке. Молодой человек взял ребенка на руки и в задумчивости вышел из дому. До сих пор он знал только науку, теперь ему пришлось познакомиться с жизнью.

Случай этот составил кризис в существовании Клода. Оказавшись в 19 лет не только сиротою, но и старшим в семействе, главою его, он разом был перенесен из школьной мечтательности к будничной прозе. Почувствовав вначале только сострадание к младенцу-брату, он не замедлил полюбить его со всей страстностью и преданностью, на которые только и мог быть способен человек, не любивший до сих пор ничего, кроме науки и книг.

Привязанность эта вскоре достигла невероятных размеров; в этой не ведавшей до сих пор ни малейшей любви душе она сделалась чем-то вроде первой страсти. Разлученный с самого раннего детства с родителями, которых он едва помнил, как бы замуравленный среди книг, не знавший иных вожделений, кроме желания учиться, обращая до сих пор внимание исключительно на свой ум, весь поглощенный наукой, и на свое воображение, крепшее в изучении классической литературы, – бедный школьник до сих пор не имел еще случая прислушаться к голосу своего сердца. Теперь этот братишка, свалившийся к нему точно с неба, этот ребенок, лишившийся в один день и отца, и матери, сделал из него совершенно нового человека. Он заметил, что на свете есть еще и другие вещи, кроме лекций Сорбонны и стихов Гомера, что человек не может обойтись без привязанностей, что человек незнакомый с чувством нежности и любви, не что иное, как непомазанное, скрипучее, раздирающее слух колесо. Только он вообразил себе, по своей наивности и малому знакомству с жизнью, что семейные привязанности, привязанности крови – единственно законные и необходимые, и что любви его к маленькому его брату достаточно для того, чтобы наполнить все его существование.

Поэтому он полюбил маленького Жана со всею страстностью глубокой, горячей, сосредоточенной натуры. Это жалкое, маленькое, слабенькое, белокурое, розовое существо, эта сирота, не имевшая иной опоры, кроме сироты же, трогала его до глубины души; и, привыкши к серьезному мышлению, он стал размышлять о Жане с бесконечным милосердием. Он стал заботиться и пектись о нем, как о чем-то очень хрупком, требующем величайшей осторожности. Он сделался для ребенка более чем братом, – он сделался для него матерью.