– Зачем вы спасли меня?
Он взглянул на нее беспокойным взором, как бы желая угадать, что такое она ему сказала. Она повторила «свой вопрос. Тогда он взглянул на нее глубоко опечаленным взором и убежал. Она с удивлением посмотрела ему вслед.
Несколько минут спустя он снова вернулся к ней и бросил к ногам ее какой-то узел. Это были, как оказалось, различные принадлежности туалета, положенные для нее несколькими сострадательными женщинами на пороге церкви. Тут она окинула сама себя взором и, увидев себя почти обнаженною, покраснела. Жизнь снова вступала в свои права.
Квазимодо, казалось, инстинктивно понял это ее чувство стыда. Он закрыл единственный глаз свой своею громадной рукою и еще раз удалился, но на этот раз медленными шагами. А она поспешила одеться. Оказалось, что он принес ей белое платье и белое покрывало, нечто вроде костюма монастырской послушницы.
Едва она успела одеться, как Квазимодо снова появился, неся в одной руке какую-то корзинку, а в другой – тюфяк. Корзинка содержала в себе бутылку вина, хлеб и еще кое-какие припасы. Он поставил корзину перед нею и сказал:
– Кушайте!
Затем он разостлал тюфяк на каменном полу и проговорил:
– Усните!
Звонарь принес ей свой собственный обед и свою собственную постель.
Цыганка вскинула на него глазами, и хотела было поблагодарить его, но не могла произнести ни слова. Бедный Квазимодо, действительно, был ужасен. Она опустила глаза и содрогнулась.
– Я пугаю вас, – сказал он ей, – я очень безобразен, не правда ли? Ну, так не глядите на меня, а слушайте только то, что я буду говорить вам. Днем вы должны оставаться здесь; по ночам вы можете гулять в церкви. Но ни днем, гни ночью не выходите из церкви, иначе вы погибли: вас убьют, а я умру от огорчения.
Тронутая этими словами, она встала, чтобы поблагодарить его, но он уже исчез. Она осталась одна, раздумывая о странных словах этого почти чудовищного существа и пораженная звуком его голоса, столь грубым и в то же время столь приятным.
Затем она принялась осматривать свое помещение. Это была комнатка футов шести в квадрате, с небольшим оконцем и дверью, выходившею на слегка покатую крышу, сложенную из черепиц.
Несколько водосточных труб с разными звериными мордами как бы протягивали шею к ее оконцу и заглядывали в него, желая ее рассмотреть. Из-за крыши она могла разглядеть верхушки тысячи труб, из которых валили более или менее густые клубы дыма. И этим-то печальным пейзажем должна была на долгое, долгое время довольствоваться бедная цыганка, этот подкидыш, приговоренный к смерти, это несчастное создание, лишенное отечества, семейства, домашнего очага!
В то самое время, когда мысль об этом своем одиночестве предстала перед нею во всей своей безотрадности, она почувствовала, что какая-то волосатая и бородатая голова трется об ее колена, об ее руки. Она вздрогнула, – так как теперь все ее пугало, – и взглянула вниз. Это была бедная козочка, проворная Джали, которой тоже удалось вырваться из рук державших ее людей в ту минуту, когда Квазимодо разметал конвой Жака Шармолю, и которая уже с час времени ласкалась к ней, свернувшись клубком у ног ее, не добившись, однако, с ее стороны ни единого взгляда. Тут цыганка стала осыпать ее поцелуями:
– Ах, Джали! бедная моя Джали! – воскликнула она: – и я-то совсем было забыла про тебя, а ты постоянно помнишь обо мне. О, ты существо не неблагодарное!
И в ту же минуту точно какая-то невидимая рука приподняла тяжелый камень, так долго лежавший на сердце ее и придавливавший ее слезы, она залилась слезами; и по мере того, как текли ее слезы, она чувствовала, что вместе с ними уходило то, что было наиболее острого и горького в ее печали.
Когда наступил вечер, ей показалось, что луна светит так ярко, что ночь так прекрасна, и ею овладело неодолимое желание пройтись по верхней галерее, окружающей церковь. Это несколько облегчило ее: до такой степени земля, которую она видела с этой высоты, показалась ей прекрасною.
III. Глухой
На следующее утро, проснувшись, она заметила, что спала. Это показалось ей очень странным и удивило ее: она уже так давно успела отвыкнуть от сна. Веселый луч восходящего солнца, пробившись в ее оконце, ударил ей прямо в лицо. Но одновременно с солнцем она увидела в оконце нечто, что испугало ее. То было ужасное лицо Квазимодо. Она невольно зажмурила глаза, но все было тщетно: ей все казалось, будто и сквозь закрытые, розовые веки свои она видит эту ужасную, кривую, с поломанными зубами, рожу. Затем, все еще не решаясь открыть глаз, она услышала грубый голос, старавшийся говорить ей как можно мягче:
– Не пугайтесь… Я друг ваш. Я только пришел посмотреть, хорошо ли вы спите. Ведь вы ничего не имеете против того, не правда ли, если я буду приходить смотреть, как вы спите? Ведь для вас все равно, здесь ли я, или нет, когда глаза ваши зажмурены. А теперь я уйду. Глядите, я скрылся за угол; теперь вы можете открыть глаза.
Еще жалобнее, нежели самое содержание этих слов, был голос, которым они были произнесены. Тронутая этими словами и этим выражением голоса, цыганка открыла глаза, и, действительно, она уже не увидела в оконце его ужасной рожи. Она подошла к окошечку и увидела бедного горбуна, спрятавшегося за выступом стены в покорной и печальной позе. Она сделала над собою усилие, чтобы преодолеть то отвращение, которое он внушал ей.
– Подойдите сюда, – сказала она ему потихоньку.
Будучи глух, он, понятно, не мог расслышать ее слов, но из движения ее губ он заключил, что цыганка его прогоняет; он встал, и, хромая, медленно стал удаляться, понурив голову, не смея даже поднять на молодую девушку взора, полного отчаяния.
– Да идите же сюда! – крикнула она ему еще раз.
Но он продолжал удаляться. Тогда она выскочила из своей каморки, побежала за ним и схватила его за руку. Почувствовав прикосновение ее к своему телу, Квазимодо задрожал. Он взглянул на нее умоляющим взором и, убедившись в том, что она ведет его назад в свою комнату, он весь просиял от радости. Она хотела было заставить его войти в свою каморку, но он уперся и остался стоять на пороге.
– Нет, нет, – говорил он, – сове не место в гнезде жаворонка.
Тогда она грациозно уселась на своем ложе; козочка спала у ног ее. Оба они оставались несколько минут неподвижными: он – глядя на такую красоту, она – на такое безобразие. По мере того, как она смотрела на него, она замечала в нем все новые и новые телесные недостатки. Взор ее переходил от кривых ног его к горбам на спине и на груди, от горбов – к его единственному глазу с бородавкой. Она не могла понять, как это природа ухитрилась создать такое безобразие. Однако на всем лице его было столько кротости и скорби, что она чувствовала к нему скорее сострадание, чем отвращение.
– Итак, вы велели мне возвратиться? – спросил он, первый нарушив молчание.
Она утвердительно кивнула головою и ответила:
– Да.
Он понял значение этого кивка и прибавил с некоторою нерешительностью:
– Дело, видите ли, в том, что я, к сожалению, глух.
– Бедняжка! – воскликнула цыганка с выражением искреннего сожаления в голосе.
– Вы находите, что только этого недоставало? – продолжал он, печально улыбнувшись и, очевидно, поняв смысл ее восклицания. – Да, я глух. Вот каким меня создала природа! Ведь это ужасно, не правда ли? А вы то – такая красавица!..
В том выражении, которым несчастный произнес эти слова, слышалось такое глубокое сознание своего несчастия, что она не имела силы произнести ни единого слова. Да к тому же теперь она уже знала, что он все равно не услышал бы ее. Он продолжал:
– Никогда еще я не сознавал так сильно моего несчастия, как именно в эту минуту. Когда я сравниваю себя с вами, мне самому становится страшно: до того я сознаю себя бедным, несчастным уродом. Ведь я, должно быть, произвожу на вас такое же впечатление, как какой-нибудь зверь, не так ли? А вы – вы луч солнца, вы – росинка с лепестка розы, вы – птичка певчая. Я же – нечто ужасное: ни человек, ни зверь; я – нечто твердое, более безобразное и более истоптанное ногами, чем булыжный камень.